– Будет, ну тебя! – с досадой сказал Паршин.

– Да как же, ваше степенство! Кабы я не понимал, кого везу, а то видишь… У, тварь! – и извозчик снова размахнулся. – Ее кормишь, кормишь, а она…

– Врешь ведь, – проговорил Паршин. – Небось и забыл, когда последний раз овес давал.

_ Овес?! Мы на сечке. С брюха смотрит как жеребая, а силы-то и нету.

– Так бы и говорил – сечка! А то "кормим"… – Паршин поглядел на залатанный, выцветший кафтанишко возницы, на нескладные большие рукавицы, перевел взгляд на испитое лицо с обвислыми, словно выдерганными усами и редкой бороденкой.

– В отхожем, что ли?

– А то как же. В отхожем.

– Так тебе бы давно уже в деревню пора.

– А то как же, пора.

– Чего же ты тут маешься?

– Маюсь. А то как же?…

Извозчик сел совсем боком и принялся рассказывать Паршину длинную историю о том, как он всю зиму мается в Москве, как невозможно стало свести концы с концами, так как он – один мужик на весь двор. А тут еще сноха-солдатка погорела, так и вовсе хоть плачь. Заработал полтораста за зиму – все в деревню отправил. Теперь вот нечем хозяину извозного двора за солому платить…

– А ты из каких?

– Куркинские мы.

– Михайловской волости? – подавшись всем телом вперед, быстро спросил Паршин.

– Михайловской. А то как же?… Да вы нешто знаете?

Паршин внезапно умолк. Извозчик, привыкший ко всяким седокам, попробовал было еще говорить, но, увидев, что седок уткнулся носом в шубу, снова повернулся к своей клячонке и принялся чмокать.

А Паршин исподлобья глядел на его выгнутую кренделем спину и думал. Думал о родном Куркине, из которого ушел молодым парнем; о том, что, наверно, в Куркине и сейчас много таких вот мужиков, готовых целую зиму промаяться на морозе, без сна, впроголодь, чтобы отдать погоревшей снохе полторы сотни, собранные по двугривенным, по четвертакам, выстеганные из костлявой спины клячонки.



26 из 117